Заложники любви. Пятнадцать, а точнее шестнадцать, интимных историй из жизни русских поэтов - Анна Юрьевна Сергеева-Клятис
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Твоей улыбке и глазам,
И так я слишком долго видел
В тебе надежду юных дней,
И целый мир возненавидел,
Чтобы тебя любить сильней.
Как знать, быть может, те мгновенья,
Что протекли у ног твоих,
Я отнимал у вдохновенья!
А чем ты заменила их?
Быть может, мыслию небесной
И силой духа убежден
Я дал бы миру дар чудесный,
А мне за то бессмертье он?
Зачем так нежно обещала
Ты заменить его венец?
Зачем ты не была сначала,
Какою стала наконец?
Я горд! — прости — люби другого,
Мечтай любовь найти в другом:
Чего б то ни было земного
Я не соделаюсь рабом.
К чужим горам, под небо юга
Я удалюся, может быть;
Но слишком знаем мы друг друга,
Чтобы друг друга позабыть.
Отныне стану наслаждаться
И в страсти стану клясться всем;
Со всеми буду я смеяться,
А плакать не хочу ни с кем;
Начну обманывать безбожно,
Чтоб не любить, как я любил
Иль женщин уважать возможно,
Когда мне ангел изменил?
Я был готов на смерть и муку
И целый мир на битву звать,
Чтобы твою младую руку
Безумец! — лишний раз пожать!
Не знав коварную измену,
Тебе я душу отдавал;
Такой души ты знала ль цену?
Ты знала: — я тебя не знал!
Царица Спарты
Борис Пастернак и Елена Виноград
Меня не любишь ты,
Так что ж, зато тебя люблю!
Хабанера из оперы «Кармен»
В 1913 году двадцатитрехлетний Борис Пастернак впервые вкусил самостоятельной жизни: отделился от родительской семьи и снял крошечную комнату на верхнем этаже большого доходного дома у въезда в Лебяжий переулок со стороны Кремля. Свою крошечную квартирку он сравнивал в стихах со спичечным коробком, на котором был изображен красный померанец:
Коробка с красным померанцем —
Моя каморка.
О, не об номера ж мараться,
По гроб, до морга!
В эту же самую комнату Пастернак волей случая въехал снова в начале 1917 года, возвратившись из своей многомесячной поездки на Урал:
Я поселился здесь вторично
Из суеверья.
Обоев цвет, как дуб, коричнев,
И — пенье двери.
Сюда после длительной разлуки пришла повидаться с Пастернаком его давняя знакомая, двоюродная сестра друга детства А. Л. Штиха — Елена Александровна Виноград. Свидание с нею задало главную тему стихотворения «Из суеверья»:
Из рук не выпускал защелки,
Ты вырывалась,
И чуб касался чудной челки
И губы — фиалок.
Е. Б. Пастернак приводит отрывок ее воспоминаний: «Я подошла к двери, собираясь выйти, но он держал дверь и улыбался, так сблизились чуб и челка»[99]. Это первое свидание стало началом большого романа, который совпал с первыми днями русской революции, «когда Демулены вскакивают на стол и зажигают прохожих тостом за воздух».
В мироощущении Пастернака органически соединились наступающая весна, новизна пробудившегося чувства и радость общественного подъема, столько еще обещавшего. Всё это нашло свое выражение в книге стихов «Сестра моя жизнь», основной корпус которой был создан Пастернаком весной и летом 1917-го. Мотивы освобождения, раскрепощения, небывалой свободы, ожидания близкого счастья, естественным образом связанные с революционными настроениями российского общества, становятся главными и в стихах этого времени, сплетаясь с личной историей героев и их любовными переживаниями.
Однако внутренние ощущения Пастернака, как оказалось с течением времени, вовсе не соответствовали тому, что чувствовала и о чем думала его возлюбленная, которая к моменту встречи с ним многое пережила и многое для себя решила. В далеком 1910 году, когда семьи Елены Виноград и ее двоюродного брата Александра Штиха снимали дачу в имении Майковых Спасское под Москвой, Пастернак нередко гостил у них летом. Однажды ранним утром они втроем отправились на прогулку и по шпалам дошли до следующей станции — Софрино. «Во время прогулки вдоль железной дороги Шура Штих, доказывая свое безразличие к смерти, лег на шпалы между рельсами и сказал, что не встанет, когда над ним пройдет поезд <...>. Лена уговорила его встать»[100]. Эта прогулка, очевидно, знаковая для всех ее участников, отразилась в письмах Пастернака Штиху: «Я очень много думал двумя образами, которые упорно кочевали за мной: тобою и Леной. Ах, как ты лег тогда! Ты не знаешь, как ты упоенно хотел этого; ты не спрашивай себя, ты ничего не знаешь; я тебе говорю — ты бы не встал. Можешь не верить себе — это третьестепенно. Я никому и ничему не верю, — но это я знаю, ты бы остался между рельс. Ты ведь был неузнаваем. А Лена меня поразила. Она сказала: “Я ему не дам, это мое дело”, и потом тебе: и я даже не слышал, потому что она взяла тебя за голову так, как это предписал Софокл одному своему символу переполнившейся нежности, в самом начале своей лучшей драмы, которая живет сейчас может быть только за этот жест. Знаешь, в первом стихе Антигона держит (зачерпнув) голову Исмены <...>. Но ты даже не подозреваешь, до чего я пошл! Ведь в сущности я был влюблен в нас троих вместе»[101].
Подмеченная Пастернаком женственная нежность, которая всегда производила на него сильное впечатление, обращенная к двоюродному брату Шуре Штиху, не была случайностью. Между Александром и Еленой Виноград, действительно, в этот период развивались серьезные отношения, вполне укладывающиеся в широкие смысловые рамки слова «любовь». Эти отношения глубоко ранили Елену и трагическим образом отразились на ее восприятии мира. Задним числом они задели и Пастернака, осознавшего всю серьезность пережитого Еленой много позднее, во время его собственного романа с ней. В одном из доверительных писем Пастернаку она писала: «Я живу, смотрю, вижу, говорю, — но в Москве или в Балашове — разницы я не ощущаю, где бы я не очутилась — мне всюду одинаково. Это потому, что живет, смотрит, говорит едва одна треть моя; две трети не видят и не смотрят, всегда в другом мире, всегда с Шурой. В Романовке с Вами я яснее всего заметила это: — я мелкой была, я была одной третью, старалась вызвать остальную себя — и не могла. Я не только была эти годы дружна с Шурой, я жила вместе с ним. Говорят, что на долю каждого отпущена мера страданий и радости. Моя мера слишком велика. Есть отчаяние, которое выше и горче всего на свете, которое есть предел этого существованья. Мы вместе знали его, и вместе так безразлично оставались жить, как безразлично бы умерли; потому что от этого отчаянья до жизни так глубоко надо спускаться, что к смерти остается сделать только еще шаг ниже. То, что у других бывает редко, знаменательно, налетает, повергает жизнь обыденную, не оставляет и следа ее, и уходит, — стало стихией моей души. Она уже не откликается на другое. Вы говорите, что я не люблю Шуры, пусть так. Значит, я могла бы полюбить другого? Нет, потому что любовь — это счастье, нет, потому что счастье — это возвращенье к обыденному; счастье не обладает той силой и той головокружительной высотой страдания, которые смогли бы захватить меня. Еще раз нет, потому что мы вдвоем, рука об руку, слишком близко подходили к смерти, иногда любя и желая ее, как избавительницу! Иногда смеясь над ней, потому что она не властна над нами — она уничтожает жизнь только, а мы тогда смотрели на жизнь как смотрят с горы в долину. Я думала